Первый Московский Хоспис
Хотите помочь?Другие хосписыСрочная консультация  
 29 марта 2024г., пятница   


Хоспис
Лечение и уход
Добровольцы
Библиотека
Мы благодарим
Вопрос-ответ
Контакты
ENGLISH VERSION

 

 
 
 
 
 
 
 

Библиотека

Нюта Федермессер — о таинстве смерти и буднях хосписа

24 апреля правительство Москвы приняло решение о присвоении имени Веры Васильевны Миллионщиковой Первому Московскому хоспису. О хосписных людях и качествах, несовместимых с работой в хосписе, Правмиру рассказала дочь основателя и главврача Первого Московского хосписа Веры Миллионщиковой (1942-2010), президент благотворительного фонда помощи хосписам «Вера» Нюта Федермессер.

  — Нюта, вы помните момент, когда Вера Васильевна решила открыть хоспис?

— Я помню и предшествующий период — мамин переход из акушерства и анестезиологии в онкологию. Она ушла из Института акушерства и гинекологии, где проработала 16 лет, из солидарности с папой — ему пришлось оттуда уйти из-за сложностей политического характера. Мама ушла вслед за ним, папа устроился в кризисное отделение 20 больницы, занимался там психиатрией и рефлексотерапией, а мама — в Институт рентгенорадиологии. Очень тяжело ей там было, особенно первые месяцы. Помню, как много она плакала, приходя с работы. Плакала из-за количества человеческого горя вокруг, из-за отношения к пациентам, из-за конфликтов с руководством, и даже говорила: «Лучше бы я была лифтером, а не врачом». До сих пор перед глазами эта картина — мама приходит с работы и плачет от отчаяния, невозможности что-то изменить. Я тогда еще в школу не ходила, а запомнила мамины переживания на всю жизнь. Больше всего удручало маму, что пациентов, которых нельзя вылечить, выписывали, отправляли умирать домой без гарантии какой-либо помощи. В ее сознании не укладывалось, что можно так по-скотски относиться к человеку. Слова «хоспис» никто из нас в то время не знал, но по сути хоспис для нее начался именно тогда. В начале девяностых она познакомилась с англичанином Виктором Зорзой, который, выполняя последнюю волю своей дочери, умершей в семидесятые годы, приехал в Россию открывать хосписы — во времена железного занавеса такой возможности у него, естественно, не было. К тому времени при содействии Виктора уже открылись хосписы в Петербурге и Туле, и он очень переживал, что не находит человека, который мог бы двигать это дело в Москве. Познакомившись с мамой, он почти сразу распознал в ней такого человека — сильного, энергичного, способного зажигать других. Он снял квартиру в нашем доме этажом выше, часами они с мамой разговаривали, строили планы, мама не расставалась с блокнотом — Виктор требовал, чтобы она все записывала. Дальнейшее всем известно — в 1994 была создана выездная служба, а в 1997 открылся стационар.

— Как к этому решению отнеслись в семье? Никто не пытался ее отговорить?

— Сначала мы все приняли и поддержали маму, а потом, когда поняли, во что влезли, приуныли, потому что на какой-то период потеряли маму. Но все равно гордились ей и понимали, что она делает важное и нужное дело, а все наши негативные эмоции — наш эгоизм. Поэтому смирились.

— И вы с 17 лет помогали ей. Сильно переживали, впервые увидев такое количество горя?

— Я пришла сюда еще до открытия стационара. Работала только выездная служба, поэтому хоспис не производил такого впечатления на входящего, как сегодня. Но если бы и был стационар, какие впечатления в 17 лет? В этом возрасте смерти не боишься. Вот когда свои дети появились, почувствовала страх умереть. А тогда относилась к смерти с интересом. Но сегодня я себя тогдашнюю добровольцем в хоспис не пустила бы. И мама, если бы имела больше опыта в этом деле, тоже не пустила бы меня. Столько было во мне эгоизма, ощущения, какая я хорошая — в хосписе работаю! Вообще нельзя думать об этом. Мы приходим сюда к пациентам, а не самоутверждаться.

— Сейчас сюда приходит как доброволец ваш сын. Когда он пришел в хоспис впервые? С какого возраста, на ваш взгляд, ребенок может помогать в уходе за такими больными?

— Оба моих сына — старшему сейчас 11 лет, младшему 4 — как родились, так и пришли в хоспис. Когда так мало свободного времени, используешь любую возможность уделить пять минут ребенку. Эти пять минут можно уделить и в хосписе. То, к чему привыкаешь с детства, не шокирует. Мы с сестрой росли в семье врачей, с раннего детства слышали разговоры родителей между собой и по телефону о беременности, родах, а потом — про онкологию, опухоли и умирание, — и воспринимали все это как естественные вещи. Мои дети родились, когда я значительную часть времени проводила здесь, поэтому для них посещение хосписа никогда не было открытием, стрессом. Все произошло органично. Официально мой старший сын добровольцем не является, но живем мы близко, и я часто прошу его что-то принести. Или если к кому-то из пациентов родственники приходят с детьми, детям надо отвлечься, поиграть, а не с кем, я звоню домой и говорю: «Лева, приходи, тут с мальчиком поиграть надо». Он приходит. Есть и среди пациентов дети, Лева и с ними играет, всегда спрашивает меня, нужны ли им какие-нибудь игрушки, книжки. В этом нет ни его осознанного решения стать добровольцем, ни моего участия. Хочет — приходит, и я рада!

— То есть нет такого возраста, когда погружение в чужое горе может психологически надломить ребенка?

— У детей нет глубокого погружения в чужое горе, нет рефлексии, как у взрослого человека — они мудрее нас. Мне кажется, все должно быть естественно. Заболел тяжело кто-то в семье, умирает — надо ребенка к этому подключать. Когда умерла мама, моему младшему, Мише, было два года. Она его обожала, естественно, он все время спрашивал: «Где бабушка? Когда придет бабушка?». Что я должна была ему ответить? «Уехала»? Ни в коем случае нельзя так говорить. Если любимая бабушка уехала, не попрощавшись, ребенок воспримет это как предательство и будет прав. Разумеется, я сказала Мише, что бабушка умерла — так устроена жизнь. Попала на небо, смотрит оттуда, как растут внуки, и радуется за них. Мы все когда-нибудь умрем и снова будем вместе. Я думаю, что эти слова можно произносить в любой семье, независимо от степени религиозности. Потеря — всегда боль, но без опыта боли человек не может вырасти полноценным. Это не надлом для ребенка, а его внутренний рост. Вот когда человек умирает дома в мучениях, не обезболенный, и родственники понимают, что ничем не могут ему помочь, так как система оказания помощи таким больным у нас отсутствует, это надлом и для детей, и для взрослых. Но достойная смерть… Мама болела долго, Лева это знал, видел, что бабушка с трудом ходит, ему все время говорили, что ее нужно беречь, но умерла она, несмотря на длительную болезнь, скоропостижно. Когда ее не стало, я позвонила в школу, сказала учительнице, что у нас произошла трагедия, сейчас за Левой приедут, заберут его домой, так как он должен проститься с бабушкой. Он потрясающе себя вел. Вообще удивительный человек Лева! По поводу своих похорон мама оставила четкие распоряжения. Она хотела, чтобы играл джаз и люди не плакали. Во время прощания играла мамина любимая музыка, пела Элла Фицджеральд, Лева танцевал. Никому в голову не пришло сказать: «Как тебе, мальчик, не стыдно? Бабушка умерла, а ты танцуешь», потому что он делал то, что было органично для него, и чему мама была бы очень рада.

— А многие не берут детей на похороны близких, чтобы не травмировать их. — Не только на похороны не берут, но и в больницу, чтобы не видел ребенок бабушку или дедушку больными, изможденными, умирающими, а запомнил их счастливыми. Да и не пускают детей в больницы — везде висят объявления для посетителей, что вход в больницу с детьми до 15 лет запрещен. Это отвратительно, и в результате приводит к эмоционально-высушенному обществу. Я не понимаю, почему ребенок не должен знать, что его любимой бабушке сейчас очень тяжело, что ее нужно подержать за руку, поцеловать. Пусть увидит, что бабушка, которую дома все на руках носили, лежит в больнице неухоженная, медсестры на нее ругаются. Вознегодует ребенок — это и ему полезно, и обществу — только так у нас изменится отношение к больным. А если дети не знают чужой боли, не видят, как их родители ухаживают за бабушкой и дедушкой, наивно рассчитывать, что они будут внимательны к нам, когда мы состаримся и заболеем.

— Вы, если я не ошибаюсь, по-прежнему преподаете в школе. Рассказываете ученикам о хосписе? Приходит кто-нибудь из них сюда как волонтер?

— Из школы я год назад уволилась — уже не было сил совмещать. Конечно, и учителя, и ученики знали, где я работаю, и относились к этому с уважением, многие мои ученики работали и работают в хосписе как волонтеры. Школа не раз принимала участие в сборе пожертвований для детей наших подопечных, в прошлом году на День учителя директор школы Сергей Львович Менделевич с супругой Екатериной Владимировной привезли в стационар полную машину цветов. Учителя тоже приходят и как добровольцы, и не раз выступали в хосписе с концертами. Для меня хосписный человек — не тот, кто работает в хосписе, а тот, у кого хосписные глаза. Объяснить это невозможно, но, бывает, встречаешь человека и понимаешь, что он твой. Например, есть во Владимирской области дом отдыха «ВКС-Кантри», директор которого предоставляет возможность нашим сотрудникам бесплатно отдыхать. Я сама несколько раз с семьей туда ездила и всегда говорю сотрудникам «ВКС-Кантри», что они хосписные люди. Это правда — так тепло они относятся к отдыхающим, стараются понять потребности того, кто к ним приехал. Я во многих домах отдыха была, потому что люблю отдыхать в Подмосковье. Так вот, все дома отдыха не хосписные, а «ВКС-Кантри» — хосписный. Во многих театрах мы работали с разными благотворительными проектами, и я могу сказать, что Ленком — хосписный театр. Нам же приходится договариваться о благотворительных спектаклях в пользу фонда «Вера» не с актерами и режиссерами, а с администрацией: директором, заместителем, человеком, который занимается хозяйством, финансами. И вот такие люди тоже бывают хосписными. Как в Ленкоме или в РАМТе. И то же самое в 57 школе, где я преподавала. Там работают хосписные люди. Училась я в школе, которую терпеть не могла, и после окончания школы ни разу там не была. Некоторых учителей до сих пор тепло вспоминаю, но при одной мысли, что придется войти в это здание, меня охватывает оторопь. А 57 школа — место, по которому я скучаю. Мне спокойно, что там учится мой старший сын и будет учиться младший. И хотя уходила я из школы в апреле, когда еще не кончился учебный год, и мне самой было стыдно, Сергей Львович и учителя отнеслись к этому с пониманием. Такое понимание коллег дорогого стоит.

— А когда вы заканчивали школу, не думали поступать в медицинский?

— Думала, хотя меня пугало, что туда надо сдавать химию — мне казалось, что освоить этот предмет невозможно. Но не пошла я в медицинский, потому что родители настояли на инязе, и не только потому, что языки, в отличие от химии, мне всегда давались легко. Настояли в первую очередь по финансовым соображениям — справедливо считали, что с хорошим знанием языка я всегда смогу заработать на жизнь, а российская медицина, когда я заканчивала школу, была в полном упадке. Жалею ли я об этом теперь? Не могу сказать, что сильно жалею, тем более что сейчас учусь в Первом меде на «Организации здравоохранения». Конечно, с медицинским образованием мне легче было бы продолжать мамино дело, но больше всего мне нравилось работать именно в школе. Преподавание — стопроцентно мое дело. Я обожала эту работу, но есть еще и долг. Пока чувствовала, что хватает сил на школу и хоспис, совмещала. Но в прошлом году я поняла, что если останусь в школе, буду халтурить и там, и здесь. А халтуру я ненавижу.

— Помогала ли работа в хосписе вам как педагогу?

— Безусловно. Школа — закрытая система, особенно в российском обществе. Часто учителя забывают, что у детей в жизни есть не только учеба, но и много разных впечатлений, переживаний, в том числе и боли. Нужно всегда знать, что происходит у ребенка в семье. Именно благодаря работе в хосписе я поняла, что ребенок имеет право на поведение, которое нас, взрослых, раздражает.

— Какие человеческие качества несовместимы с работой в хосписе?

— Здесь не может быть стяжательства, мздоимства, равнодушия, лени (даже секундной), эгоизма и жалости к себе. Не может быть неуважения к человеку и его семье, независимо от того, что за семья, какие у них там отношения. Есть заповеди хосписа, которые можно прочитать и на нашем сайте, и в маминых и моих интервью. Если они не вызывают вопросов… Не в том смысле, что их не нужно объяснять, но если человек их принимает душой, это наш человек. Хоспис — очень тяжелая работа, и даже очень хорошие люди, поработав какое-то время, уходят отсюда. В этом нет ни катастрофы, ни слабости, ни предательства. Это нормально. Люди уходят и несут дух хосписа в другие места. Приходят новые. Мамы нет уже два с половиной года, сегодня в хосписе много сотрудников и волонтеров, которые ее никогда не видели, но я часто ловлю себя на мысли, насколько же мамины эти люди, потому что они пропитаны этим духом, потому что они хосписные. А человек другого духа… В хоспис можно влить сколько угодно денег, закупить множество памперсов, функциональных кроватей, телевизоров, но если появится один держиморда, один хам, один пофигист — никакие деньги не помогут. — На собеседовании не всегда распознаешь. Но мама придумала потрясающую систему подбора сотрудников. Если человек успешно проходит собеседование, он потом 60 часов работает на виду у персонала как волонтер. За это время можно понять, чего он стоит.
Недавно мне рассказывали об одном хосписе, который переехал в другое здание. Медсестра сказала: «Ой, посмотрите, какая хорошая комната! Тут есть раковина. Давайте не будем делать из нее одноместную палату, а сделаем сестринскую». Всё. Нельзя думать о своем комфорте, надо думать о комфорте пациента. У нас здесь недавно одна девушка хотела устроиться медсестрой, сначала все были ей довольны, но когда санитарка попросила ее вынести судно, она возмутилась: «Ты что? Я медсестра». Всё, до свидания. Такие вещи вообще не обсуждаются. У нас в хосписе и врач, если нужно, судно вынесет, памперс поменяет. Есть профессиональная иерархия, лекарства назначает только врач, но не может такого быть, чтобы какая-то работа ниже твоего достоинства… Считаешь, что не царское дело — судно выносить, сразу до свидания. На самом деле это царское дело! Не каждому больной позволит поменять себе памперс. Исключительное доверие должно быть к человеку, чтобы, не чувствуя себя униженным, дать ему возможность вытереть тебе попу или поменять памперс. Такое доверие пациента надо заслужить.

— Помните вы первого пациента, судьба которого вас потрясла?

— Нет, не помню. Первыми пациентами в моей жизни были не мои пациенты, а мамины, про которых я много от нее слышала. Их судьбы проходили на моих глазах. Но любая история, если в нее вникнуть, не жалея себя, потрясение. Время от времени появляются пациенты, к которым ты привязываешься больше, чем к остальным. Бывают, несмотря на долгие годы работы, слезы, которые ты выплакиваешь одна, сама с собой, понимая, что не надо своими слезами травмировать ни коллег, ни родственников. Но появилось некое умение. Например, 40 минут разговаривала по телефону с женщиной, которая в это время держала за руку умирающего мужа. Она позвонила, потому что одной ей было страшно. Я поддерживала ее по телефону, слышала в трубке последние вздохи. Потом муж ушел, и мы еще минут семь оставались на связи, вместе молчали, вместе плакали. Я объяснила ей, что нужно делать, повесила трубку и… пошла в столовую обедать. Самой страшно стало, подумала: «Какой кошмар!». Понимаешь, что произошло событие, таинство, нужно остановиться, а остановиться не можешь: идешь обедать, после обеда новые звонки, потом заходишь в палату, потом пишешь письма, звонишь донорам, идешь на светские мероприятия, где нужно всем улыбаться — это тоже важная составляющая моей работы в фонде. А работа в фонде — это работа в хосписе. Не нужно думать, что те, кто работает в хосписе, совершают каждодневный подвиг. Нет, в хосписе работают люди, которые любят эту работу. Те, которые совершают подвиг, здесь не задерживаются, очень быстро уходят, потому что невозможно совершать подвиг 8 часов в день.

— У многих ли пациентов и их родственников в процессе болезни меняется мировоззрение, система ценностей?

— Наверное, многие что-то переосмысливают, но мы не являемся свидетелями этих перемен. Хоспис наблюдает пациента в последние недели, иногда месяцы, жизни. А этому обычно предшествуют года два тяжелейшей болезни. По своему опыту я вам могу сказать, что на семью больше всего влияет начальный этап, когда узнаешь, что твой родственник смертельно болен. Когда всей семьей начинаете думать и принимать решение, как лечиться, что делать — ты как родственник, он как пациент, — на этом этапе происходят перемены, люди начинают задумываться, что в жизни по-настоящему важно. А когда они попадают к нам, мне кажется, резких мировоззренческих изменений уже нет. На утренних конференциях мы часто сбиваемся на то, что к кому-то жена или сестра не ходит, значит, не любит. И сами себя осекаем, вспоминая заповеди хосписа: «не суди, а помогай». Если люди прошли через болезнь, дошли до хосписа и остались холодны друг к другу, полны взаимных претензий и негатива, три недели в стенах хосписа вряд ли изменят эту ситуацию — они так жизнь прожили. А если болезнь их изменила, они сюда приходят, держась за руки, и не расстаются.

— Никто не против паллиативной медицины, но многие при этом за эвтаназию: пусть, мол, будет и то, и другое, чтобы каждый сам мог выбрать. Разве это не взаимоисключающие вещи — эвтаназия и паллиативная медицина?

— Я так скажу: если человек просит об эвтаназии в связи с тем, что он неимоверно страдает, на самом деле он просит о помощи. К нам с такими болями попадают пациенты, некоторые ни лежать, ни стоять не могут, дышат через силу, ноги отекли, рвет их по 30 раз в день… Не перечислишь всего. Естественно, в таком состоянии люди думают только о скорейшей смерти, по возможности безболезненной. То есть об эвтаназии. Но если ты с помощью препаратов снимаешь тошноту и рвоту, с помощью наркотических обезболивающих — боль, с помощью правильного ухода — тревожность, с помощью правильно подобранной позы, функциональной кровати и опять же препаратов уменьшаешь одышку, и человеку удается наконец-то 2-3 часа поспать, не просыпаясь, когда подлечиваешь пролежни и убираешь запах, от которого человеку стыдно, желание скорейшей смерти у пациентов уходит. Срабатывают инстинкты сохранения жизни, которые есть у каждого. Чем качественнее уход, чем меньше боль, тем меньше вероятность, что человек попросит сделать ему смертельный укол. Я не считаю себя вправе комментировать все ситуации, но точно знаю, что если онкологический больной просит об эвтаназии, это говорит об отсутствии качественного ухода.

— В России хосписы и паллиативная медицина ассоциируются с онкологией, а ведь в паллиативной помощи нуждаются люди и с многими другими заболеваниями. Но и онкологические больные далеко не везде могут получить такую помощь. В некоторых регионах вообще нет ни хосписов, ни паллиативных отделений.

— К сожалению, таких мест в нашей стране много. Дальний Восток, например. То есть какие-то паллиативные отделения есть, но хоспис — особое место, место, где человеку чуть менее страшно и чуть менее одиноко в тот самый важный момент, которого мы все страшимся. Сегодня в закон об охране здоровья граждан введен новый вид медицинской помощи — паллиативная помощь. Принят Порядок оказания паллиативной помощи взрослому населению. Очень спорный документ, и самое для меня страшное и болезненное — в нем ни слова нет о хосписах. Не прописано в этом Порядке, где человеку умирать. Видимо, дома. Некоторые и предпочитают умирать дома, в окружении близких. Например, мусульман среди наших пациентов почти не бывает, хотя в Москве проживают люди разных национальностей, и мы открыты для всех. Если они и обращаются к нам, то с просьбой о помощи на дому. А дома их старики и больные окружены такой заботой, что вопрос о хосписе даже не стоит. Но если хосписы-стационары для некоторых культур не актуальны, обезболивание актуально для всех. Нужно менять законодательство в сфере оборота наркотических средств, чтобы выездные службы могли эффективнее работать с поликлиниками, онкологами. Может быть, в каких-то случаях они должны иметь возможность сами выписать рецепты наркотических препаратов для своих пациентов. Пока выездных паллиативных служб меньше, чем стационарных. Например, в Москве восемь хосписов, и я точно знаю, что только в нашем выездная служба обслуживает на дому такое большое количество пациентов.

— Вы, как я понимаю, вообще критически относитесь к другим хосписам?

— Я там давно не была и не хочу ни про кого говорить плохо. Работать в хосписе трудно, руководство других хосписов старается настолько, насколько может. Если мне что-то там не нравится, это результат не чьего-то злого умысла, а непонимания, незнания, некоторой душевной черствости. Наверное, большинство этих людей не имеют опыта боли и потерь, потому что собственный опыт меняет отношение. Но для нашего населения, привыкшего к хамству, наверное, любой хоспис — другая планета. Все хосписы хорошо оснащены, оборудованы, там достаточное количество персонала по сравнению с другими медицинскими учреждениями. Поэтому огульно критиковать не буду, но уже то, что там нет круглосуточных посещений, нонсенс для хосписа. Человек в хосписе может умереть в любой момент и имеет право, чтобы его близкие были с ним в последние минуты. Насколько мне известно, ни в одном другом московском хосписе с пациентами не гуляют на улице. Вот объективные вещи, без эмоций.

 Но даже если там постепенно ситуация улучшится, что такое восемь хосписов для Москвы? Сколько на самом деле должно быть хосписов в таком мегаполисе?

— Пять детских и 35-38 взрослых. В каждом из них должна эффективно работать выездная служба. Сердце паллиативной помощи — хоспис. Сердце хосписа — выездная служба.

— Детских стационарных хосписов в Москве вообще нет. И в стране их по пальцам можно сосчитать: в Петербурге, в Ижевске.

— Да. В Ижевске — для детей с тяжелыми неврологическими патологиями, онкологических больных там нет. Но хоспис хороший, очень симпатичная там врачебная команда. В Петербурге отец Александр Ткаченко начинал с выездной службы, а теперь у него полноценный хоспис: две выездных службы и стационар. В Московском НПЦ медицинской помощи детям три года назад открылось стационарное паллиативное отделение, но просуществовало оно полтора или два года, а потом перестало быть интересным руководству, и его закрыли. Есть выездные службы при Марфо-Мариинской обители и Фонде развития паллиативной помощи детям. Но сейчас мы начинаем строить детский хоспис — Собянин выделил в центре Москвы место нашему фонду и фонду «Подари жизнь». Думаю, года через три построим. Пока единственный стационар в Москве, принимающий умирающих детей — Первый московский хоспис.

— Паллиативная медицина в России держится на энтузиастах. Все они замечательные люди, но в масштабах страны такую серьезную проблему на одном энтузиазме не решить.

— Все в мире развивается благодаря энтузиастам. Чем они активнее, чем сложнее их заткнуть, тем больше что-то происходит…. У меня, правда, вопрос, кто будет обучать? Специалистов в России по пальцам можно сосчитать. Значит, надо посылать студентов в лучшее в стране учреждение по оказанию паллиативной помощи — Первый московский хоспис. Пусть приходят и учатся. И за границей есть где этому поучиться. Хотя я, когда училась в Кембридже, параллельно работала в английском хосписе как волонтер. Несомненно, медицина, в том числе и паллиативная, развита там в десятки раз лучше. Но мама говорила, что в наших хосписах больше человеческого тепла, и я с ней согласна. Не надо забывать, что в развитых странах хосписы существуют 80 лет, а у нас — 20. Посмотрим, что будет в России через 60 лет.

— Что спасает вас от выгорания?

— Есть люди, которые просто не выгорают, потому что у них другой кислотно-щелочной баланс. Некоторые наши сотрудники работают здесь по 9 лет и не собираются уходить. Некоторые уходят не потому, что выгорели. Например, медсестры получают высшее образование, становятся врачам, но хоспис не может иметь в штате сотни врачей. Они нам нужны именно как медсестры. Уходят, хотя и они переживают, и для нас это потеря. Но это жизнь. А кто-то действительно уходит, потому что выгорает. Но я от работы в хосписе эмоционально не выгораю. Я вам больше скажу — общение с пациентами и их родственниками подпитывает меня, дает силы. А выгораю я от бумаг, законодательных актов, с которыми, к сожалению, тоже постоянно приходится работать.

— Наверное, на такой работе человек не может не задумываться о том, как бы он хотел умереть?

— Пока мои дети не выросли, никак не хотела бы. Но, конечно, работая в хосписе, об этом волей-неволей думаешь. Я точно знаю, что хотела бы не сразу и желательно не от рака. У меня в детстве няня была, баба Маня. Не помню точно, сколько ей было лет, но мне она казалась очень старенькой. И вот заболела она воспалением легких, за три дня угасла и умерла. Помню, лежала она в кровати, щеки у нее пылали из-за высокой температуры. Мы с сестрой поцеловали ее, попрощались и ушли. На следующий день мама сказала: «Баба Маня умерла».
Наверное, любой человек хотел бы уйти именно так: не внезапно, чтобы успеть проститься, но и без долгих страданий. А как будет, никто не знает.

 

"Православный мир"

15 мая 2013г.

Copyright © Первый московский хоспис, 2006-2024. Все права защищены.